Каменный мешок - Страница 16


К оглавлению

16

— Что-то не так? — спросил начальник на всякий случай.

— Она в полном порядке, — сказал он и вытолкнул ее в дверь перед собой.

Вернувшись в подвал в Рейкьявике, он почему-то не тронул ее и пальцем. Она стояла посреди гостиной в своем плаще и ждала, что сейчас он изобьет ее так, как еще ни разу не бил, но ничего не произошло. Его, видимо, немного вышибло из колеи, когда она ударилась головой о кровать и потеряла сознание. Звать на помощь он не собирался, поэтому пришлось ему приводить ее в чувство самостоятельно — первый знак внимания с его стороны со дня, когда они поженились. Только она очнулась, он сказал ей, мол, она должна понять, ей никогда от него не уйти. Прежде он убьет и ее, и ее детей. Она — его жена, и так будет всегда.

Всегда.

Никогда больше она не пыталась от него сбежать.

Шли годы. Его мечты заделаться рыбаком разбились о скалы всего-то после трех выходов в море. Оказалось, у него ужасная морская болезнь, и к качке он так и не смог привыкнуть. Но мало того — оказалось, он жутко боится океана, и от этого животного страха он тоже не смог избавиться. Его трясло при одной мысли, что баркас пойдет ко дну. Он скулил, как забитый пес, при одной мысли, что его смоет за борт. Слово «шторм» при нем лучше было не произносить — как бы в штаны не наложил. В последний свой рейс его команда попала в отличную исландскую погодку — он перепугался до смерти, решив, что корабль как пить дать перевернется, заперся в кают-компании и плакал, как мальчишка, в голос, кричал, мол, настал последний час. Больше его в порту не видели.

Что до жены, то даже на жалость к ней он был не способен. В лучшем случае просто ее не замечал. Первые два года брака он, казалось, периодически испытывал хотя бы угрызения совести за то, что бьет ее, оскорбляет и доводит до слез. Но с годами даже слабые намеки на это растворились в воздухе, и то, что он с ней вытворял, перестало казаться ему неправильным, чудовищным, невозможным между супругами, а, напротив, стало в его глазах естественным и даже необходимым. Со временем она пришла к выводу, что побои и оскорбления, которыми он ее одаривает, демонстрируют его слабость и трусость как ничто другое. Чем сильнее он бил ее, тем слабее делался сам. Возможно, он тоже это понимал, где-то очень глубоко внутри. Но говорил, конечно, что это она во всем виновата. Орал на нее, мол, она заставляет его так с собой обращаться. Это ее вина, она получает от него по заслугам — потому что не умеет делать так, как он говорит.

Знакомых у них было мало, общих — и вовсе никого, и с тех пор, как они стали жить вместе, она очень быстро растеряла связи с внешним миром. В те редкие дни, когда ей встречались на улице давние подружки по работе, она не решалась рассказать им о том, что ей приходится терпеть от собственного мужа, и постепенно они перестали говорить о чем-либо важном. Ей было стыдно. Ей было стыдно за себя, что ее бьют и оскорбляют без малейшего повода. Ей было стыдно за синяки под глазами, за разбитые губы, за кровоподтеки по всему телу. Ей было стыдно за жизнь, которую она вынуждена вести, за жизнь, которую другим не понять, ужасную, уродливую, чудовищную. Она хотела скрыть все это от окружающих. Хотела спрятаться в каменном мешке, в который он же ее и заточил. Хотела запереться там изнутри, выбросить к черту ключ и молиться, чтобы этот ключ никто никогда не нашел. Она смирилась с его обращением. Каким-то немыслимым образом пришла к выводу, что такова ее судьба. Так ей на роду написано. И ничто не может этого изменить.

Дети — вся ее жизнь. Они стали ей друзьями, товарищами по несчастью, ради них она и жила, прежде всего ради Миккелины, а потом — ради Симона, особенно когда он подрос, и ради самого младшего, Томаса. Она сама выбрала детям имена. Он же их считай что не замечал — ну только если нужно было их чем-нибудь попрекнуть. Жрут, как свиньи, не напасешься на них. Вопят все время что есть мочи, спать не дают. Дети места себе не находили, когда видели, что он делает с их матерью, и сами до смерти его боялись. Когда он ее колотил, она думала только о них, и это помогало ей держаться.

И он сумел-таки вышибить из нее ту малую толику самоуважения, что у нее была. От природы скромная, непритязательная, она всегда всем хотела доставлять радость, всем стремилась помогать, вела себя любезно и даже услужливо. Застенчиво улыбалась, когда с ней заговаривали, ей требовались недюжинные усилия воли, чтобы не покраснеть. Для него все это были признаки слабости, а на слабость, единственный свой источник силы, он кидался как коршун — оскорблял и поносил ее, так что в конце концов от нее самой не осталось и следа. Вся ее сущность стала относительной, отсчитывалась от него. Кто она? Его прислуга, внимательный наблюдатель за его настроением. Дело зашло так далеко, что за собой она следить бросила. Перестала причесываться, перестала думать, как выглядит. Ссутулилась, под глазами появились мешки, лицо избороздили морщины, кожа стала серой, голова поникла — казалось, она боится даже смотреть прямо перед собой, как люди. Некогда пышные, красивые волосы теперь выглядели мертвыми, бесцветными, лежали на темени кучей грязного белья. Она обрезала их как попало кухонными ножницами, когда ей казалось, что они слишком отросли.

Или когда ему так казалось.

Блядь подзаборная. Уродина. Вот кто она такая.

6

Археологи, как и обещали, на следующее же утро продолжили работы. Просидевшие всю ночь на вахте полицейские показали им место, где прошлым вечером Эрленд нашел фаланги. Скарпхедин пришел в неописуемую ярость, увидев следы обращения следователя с грунтом; охранники расслышали будто бы произнесенное сквозь зубы «чертовы дилетанты», а коллеги утверждали, будто бы означенные звуки слышались в окрестностях Скарпхедина на протяжении всего дня. Он, видимо, считал, что раскоп — это нечто вроде храма, а раскопки — священное искусство, благодаря которому все встает на свои места и тайны истории становятся явными. Каждая мелочь имела поэтому значение вселенского масштаба, в каждом совочке земли крылись доказательства и свидетельства, а прикосновение к ним руки непрофессионала обращало все это в пыль.

16