— Говорят. Может, оно и правда. — Она улыбнулась. — Я уж точно человек весьма практичный.
— Так вы узнаете эту семью по моему описанию?
— Ну да, мы и жили в том самом доме, что стоял тут.
— А насчет, как это теперь называют, «домашнего насилия»?
Женщина подняла глаза на Эрленда:
— Да, теперь это называют так…
— И…
— А как вас зовут? — перебила Эрленда женщина.
— Меня зовут Эрленд.
— У вас есть семья, Эрленд?
— Нет, впрочем, да, семья, в некотором роде, м-да.
— Что-то вы не уверены. И вы хорошо обходитесь со своей семьей?
— Мнээээ…
Эрленд задумался, не ожидал услышать эти вопросы. Тем более не знал на них ответа. Хорошо ли он обходится со своими родными? В целом, пожалуй, да.
— Вы, наверное, разведены, — сказала женщина, глянув на его истертые штаны.
— Угадали, — кивнул он. — Я вас меж тем хотел о чем-то спросить… Ах да, про домашнее насилие…
— Какое округлое, приглаженное слово для того, что должно именоваться убийством — моральным, хотя там и до физического недалеко. Пустышка, мертвое, сухое, ровным счетом ничего не значащее слово, которое легко произносить тем, кто понятия не имеет, что это на самом деле такое. Вот скажите, вы можете себе представить, каково это, просыпаться каждый день, боясь за собственную жизнь? С мыслью, что вот прямо сегодня она может закончиться?
Эрленд не знал, что ответить.
— Жить в доме, где тебя ненавидят, где с утра до вечера на тебя изливается злоба, что бы ты ни делал, как бы ты себя ни вел? Каждый день смотреть в глаза этой ненависти и в итоге не жить уже, а лишь ждать, выбросив собственную волю на помойку, ждать новых побоев и надеяться лишь на то, что в этот раз будет не так больно, как в предыдущий…
Эрленд и здесь не знал, что сказать.
— Мало-помалу побои выходят, так сказать, на новый уровень, это уже чистой воды садизм, ведь у мерзавца нет ни над кем никакой, ни малейшей власти, кроме этой одной — власти над несчастной женщиной, свой женой, но зато эта власть у него абсолютная, ведь он прекрасно знает, что та не может ничего с ним поделать. Ей решительно не к кому обратиться за помощью, она вся — в его руках, и это потому, что он не ей одной угрожает. Ее жизнь в его руках потому, что угрожает он ее детям, обращает свою ненависть не только на нее одну, но и на них, и в мельчайших подробностях излагает ей, что именно сотворит с ее детьми, коли она посмеет совершить хоть единую попытку вырваться из-под его ига. Он бьет ее смертным боем, но это не самое ужасное, ибо над всей болью, за всеми сломанными ребрами, синяками, ссадинами, разбитыми губами, опухшими глазами высится тучей высотой до неба пытка, в которой живет ее душа. Постоянный, ежесекундный, неизбывный страх за свою жизнь и за жизнь детей, который ничто не способно угомонить. В первый год, когда у нее еще были моральные силы, она попыталась обратиться за помощью, сбежать от него, но он сумел ее отыскать, а отыскав, прошипел ей на ухо, гадко улыбаясь, что убьет ее дочь и закопает на пустоши. Вот прямо сейчас. И она знала — так оно и будет. И поэтому сдалась. Сдалась на его милость, отдала свою жизнь в его руки.
Повернулась лицом к Эсье, устремив взгляд на запад, туда, где на фоне вечернего неба виднелись очертания Снежной горы.
— И ее жизнь стала лишь тенью его жизни, — продолжила женщина. — Она не смела больше сопротивляться, перечить ему, а с волей к сопротивлению исчезла и воля к самой жизни. Ее жизнь стала его жизнью, и она была уже не жива вовсе, а мертва и бродила по дому как призрак в безнадежных поисках выхода. Выхода, спасения от побоев, от душевной пытки, от жизни под его пятой, ибо она не жила уже, а пребывала на свете — и то лишь потому, что ему больше не на кого было направить огонь своей злобы.
Пауза.
— И в итоге он ее одолел.
Глубокий вдох.
— Потому что убил ее. Она вроде бы и жила, но он ее убил.
Женщина погладила ветви кустов смородины.
— Годы, десятилетия он праздновал победу. Вплоть до той самой весны. Той самой военной весны.
Эрленд все молчал.
— Где, в каком суде судят за убийство человеческой души? — продолжила она. — Скажите мне, где? Как человека привлечь к ответственности за убийство души ближнего? Где та скамья, на которую его можно усадить, где те судьи, что вынесут ему приговор?
— Этого я не знаю, — растерялся Эрленд, не совсем понимая, о чем ему рассказывает странная женщина в зеленом плаще.
— Вы уже откопали скелет? — спросила она, глядя вдаль.
— Завтра, — ответил Эрленд. — Вы не знаете, случайно, кто там лежит?
— И оказалось все же, что она была как эти кусты, — сказала женщина едва слышно.
— О ком вы?
— Точь-в-точь как эти смородиновые кусты. Ведь за ними не нужно ухаживать. Они крепче самой крепкой стали, они способны выносить любую непогоду, самые ужасные зимы им нипочем, ибо каждую весну они, что бы ни случилось, выпускают новые, зеленые листья и красуются в этом одеянии все лето, а там появляются и ягоды, ярко-красные, наполненные соком. Появляются, словно и не было никакой зимы, никакого мороза, пробирающего до костей.
— Прошу прощения, а вас как зовут? — спросил Эрленд.
— Солдат воскресил ее. Дал ей волю ожить заново.
Женщина замолчала, разглядывая кусты смородины, и казалось, будто ее уже нет рядом, будто она перенеслась в другое место, в другое время.
— Кто вы? — снова спросил Эрленд.
— Маме очень нравилось зеленое. Она говорила, что зеленый — это цвет надежды.
Кажется, вернулась в здесь и сейчас.
— Меня зовут Миккелина.